— Нешто не видишь, поедом ест… И у святого терпение лопнет… Что́ я ему, солдат какой достался?..
— Эх, Степа, беда!.. Хочешь исть-то?.. Бедный мой!
— Нет… Ну чево ревешь-то?
Но Марфа не слушала, а, глядя на мужа, ревела во всю прыть, закрывши свое печальное лицо передником. Две девочки (ее дочери), тоже заплакали, глядя на мать. И среди плача только слышались стоны, оханья да молитвы лежавшей на печи и совсем выжившей из ума столетней бабушки.
Я пошел в волостное правление и застал там всё начальство в сборе за штофом… Шли толки о случившемся происшествии. Старик Семелькин, окончательно пьяный, только и кричал:
— Выдрать его… В Си-биррь!.. В кандалы! Афанасий Митрич! Пошли за Степкой подлецом сейчас!..
Послали за Степаном и приготовили розги… На улице под окнами уже собралась толпа народу, и мальчики испуганно между собой перешёптывались…
— Острастку дать надыть… Нешто показано на родителя руку… сам посуди…
— Спросим, братцы, пономаря-то… Как он порешит…
Послали за пономарем и когда рассказали ему дело, то он решил:
— Грех превеликий… Пример нужен… С божьей помощью порите…
Вошел Степан. В лице у него кровинки не было… Словно пьяный подошел он к голове и, взглянув на розги, сказал:
— За что меня пороть будете?.. За что?..
— За то, что на родителя руку поднял… Нешто это дозволено?..
— А того вы не знаете, как он меня ест. Что ни день, то порочит. Что ни слово — то «вор да мошенник!..» Что ни вечер, то драться… Год я терпел то… Просил разделу… За что ж драть-то?..
Больно тяжело было глядеть на эту безобразную сцену. Даже голова был в нерешительности и заметил старику:
— Семеныч!.. Ай не простишь?..
— В кандалы… Пороть… В Си-биррь!!
— Ну, брат, делать нечего. Воля родительская… Ложись!
— Братцы! Ай у вас закону нету?.. Ай у вас жалости нету?.. Что вы? Опомнитесь!
И он в отчаянии брякнулся на колени посреди комнаты.
Я стал просить за Степана, рассказав голове, как было дело, но голова только говорил:
— Мне что!.. Рази моя воля?.. Тьфу! Не хотел этто я в должность иттить!.. Только одна забота… Семеныч! Видишь, и вучитель просит… Прости, помирись-ко с сыном!..
— В Си-биррь!.. Порроть!!.
Но, на счастье, в это самое время раздался звонок и к крыльцу подъехал чиновник. Он узнал, в чем дело, и скоро Степана отпустили домой, наказав вперед с отцом не драться…
— А всё бы пример нужен! — оппонировал распоряжению власти пономарь.
— Да ведь отец-то каков? Сам пьяница!..
— Так-то так, васкоблародие, — поддакнуло начальство…
А старик, как только завидел чиновника, скрылся и, уже сидя в кабаке, рассказывал с своей хвастливой манерой:
— Простил подлеца… Сам чиновник просил… Для него только. «Уж ты, говорит, Семеныч, для меня уважь». — «Извольте, говорю, только для вас». И простил! Дай-ка полуштоф… Валяй!..
— Экий несообразный мужик! — говорили на селе.
Каждое утро мои ученики приходили меня будить и мы вместе отправлялись в училище… Как-то раз один из учеников принес мне два яйца, а другой — две луковицы.
— На́, Костентин Михалыч, ешь!..
— Зачем мне?
— Мамка прислала… Баит: снеси вучителю, вон чать на чужой стороне скучил…
— Спасибо, детки… Только не надо… У самого есть…
Таким простым манером мне оказывали добрые ребятки внимание… Иногда, смотришь, крынку молока несет мальчуга и обижается, если отказываешься.
С семи часов утра мы ходили в училище. И надо сказать правду, мои ученики учились с охотой, и с большим удовольствием слушали чтение рассказов и стихотворения Некрасова… И если кто-нибудь из них, бывало, мешал другим, то все в один голос так и напускались на маленького шалуна.
Только одно было плохо. Много хлопот было с отцами. Детей, желающих ходить в школу, было много, но не всегда, бывало, их пускали.
— Чего ты, Ванька, в училище не ходишь? — спросишь, встретив на улице, какого-нибудь востроглазого сопляка…
— Тятька,в училищу не пущает…
Обыкновенно мы шли вместе с мальчиком к отцу. В душной, низкой избе сидел, как водится, дед за лыком, отец за какой-нибудь работишкой да старуха на печи.
— Здоро́во… Бог по́мочь!
— Здоро́во, родимый! Садись… будь гостем…
— Что это вы Ваньку-то в училище не пускаете?..
— Глупенек еще, родимый… Мал… куда ему… Да и — не во гнев тебе будь сказано, — батюшко баил, что ты по псалтырю не вучишь… так какое же это будет вучение? И опять: сказывают — ты без розги вучишь! А нетто без розги вучать?..
Большого труда стоило уламывать мужика, но в конце концов он соглашался и только прибавлял:
— А уж ты его не жалей. Баловать будет — хлыстай… Без этого нельзя!..
Наше село — очень бедное село. Земли мало. Заработки на стороне плохие. Ходили в город на кожевенные заводы по пятнадцати копеек в день, так зато там работа больно «люта», хлеб дорог, словом мне приходилось видеть самую крайнюю бедность и безотрадное существование. Больных бывало много, но фельдшер наш, прозванный «гамазейной крысой», столько же смыслил в лечении, сколько и в малайской грамоте и от всех болезней прописывал белладонну и гумозный пластырь. Да и то, чтобы получить от него эти лекарства, следовало сперва дать гривенник.
Обыкновенно, когда уж круто приходилось мужику, хозяйка его шла к фельдшеру:
— Подь, голубчик, взгляни… Всего ломает, просто страсть, батюшко!..
— Это риматисм, — глубокомысленно замечал фельдшер и прибавлял: — А гривну принесла?
— Принесла, батюшко… На́…